Роня хотел даже помочь выгрузить эти предметы вместе с запасом патронов, но его остановили: мол, не гоже, чтобы арестант нес свое оружие, хотя и зачехленное! Он молча наблюдал, как приемщик отобранного лихо хлопал стволами и щелкал курками ружей перед тем, как унести их в особую кладовую.
Все эти предметы Рональд отнюдь не рассматривал как ценности материальные. Они напоминали о близких, дорогих людях, о лучших полосах жизни, воскрешали заветные места на природе. Такое отношение к любимым вещам и предметам искусства он воспитывал в себе, как нечто возвышающее душу. Это не имело ничего общего с накопительством, жадностью к вещам. Ему казалось, что при социализме, при всеобщем благосостоянии, чувство собственничества ослабнет, уступит место совершенно иному этическому чувству, высокому и сильному, прежде недоступному бедняку и рабу, задавленному нищетой, ненавистью, завистью. Они с Катей надеялись, что новый социальный строй должен привести к нравственному перерождению и обогащению человека, научить его ценить бытие, открыть неизведанные ранее эстетические глубины и подарить каждому человеку то главное, что составляет смысл бытия: богатство ума и чувства. Ум человеческий будет развит путем широкого гуманитарного образования, параллельного техническому, а чувства расцветут под влиянием изобилия и широкого выбора возможностей. Человек будущего постигнет, что любовь к женщине должна стать, как в поэме Мояковского «Про это»:
Чтоб не было любви — служанки
Замужеств,
похоти,
хлебов.
Постели прокляв,
встав с лежанки,
Чтоб всей вселенной шла любовь.
Он будет сказочно богатым, этот счастливый человек будущего, творимого ныне! Он-то научится уважению, чуткости и любви к окружающим людям, ибо среди них не будет высших и низших, подавляемых и подавляющих, эксплуатируемых и эксплуататоров. В человеческом обществе будут встречаться везде только товарищи по совместному творчеству, только сотворцы!
...Города-сады вместят деятелей промышленных и сельскохозяйственных предприятий. Одни будут уезжать на подземные фабрики и заводы, другие — в обширные поля, сады, огороды. И все вместе будут охранять и беречь мать-природу! Чистые реки, изобильные рыбой и пернатой дичью по берегам, потекут среди густонаселенных дубрав и кедровых заповедников. Люди научатся почти молитвенно почитать заповедные рощи и озера с лебедями, преклоняться перед всем богатством жизни в морях и лесах, в горах и долинах. А входя в музейные залы, старинные соборы, кремли и замки, они постигнут скорбь врубелевского Демона, загадку его Пана, духовную красоту нестеровских отроков, могучую силу рублевского Спаса и свет от Сикстинской Богоматери... Все то, что некогда было богатством избранных, не должно исчезнуть, кануть в безвременье, а стать достоянием каждого человеческого сердца. Ради этого — все жертвы, весь черный труд, вся нынешняя тяжесть.
...Но почему эти мысли пришли в голову теперь, в одиночестве и темноте каменного мешка, озаренного негаснущей лампочкой? И сколько предстоит провести здесь времени? Часы? Недели? А может, годы?
Ну, вот дождался перемены! Повели в баню!
Остригли очень коротко. Пока мылся под душем, почти холодным, одежду подвергли строгому обыску. Срезаны были почти все пуговицы, стяжки, петли. Отобрали ремень.
Когда оделся — испытал неприятную неуверенность — не упали бы штаны! Потом как-то приспособился ходить, не держась за пояс брюк. Выдали ему после бани соломенный тюфяк и постельные принадлежности, повели коридором с одинаковыми дверьми. В каждом — глазок и окошечко, плотно прикрытое. Одну из дверей надзиратель отомкнул, пропустил арестанта с матрасом и постельными принадлежностями вперед, в камеру, и закрыл снаружи дверь. Роня очутился среди полутора или двух десятков человек.
Его спросили, с воли ли он. Стали требовать новостей. Он же весь внутренне напрягся, ощетинился: ведь это преступники собраны, враги Родины, схваченные, обезвреженные, но все еще опасные и, конечно, темные, скользкие... Боже упаси о чем-то проговориться, чем-то помочь им в обмане следствия и суда. Он молчал и затравленно озирался.
Состояние его, видимо, поняли безошибочно.
— Дайте парню в себя придти, опомниться, — сказал кто-то мягко. — А который сейчас час, не знаете, товарищ?
— Спать, спать, — раздалось с нескольких коек. — Утро вечера мудренее!
И вновь прибывший быстро устроил себе постель на пустующей койке, разделся и лег. Безо всякой надежды уснуть, но с решением придти, наконец в себя и обдумать положение.
...Немного подремать все же удалось. Его разбудил подъем.
Объявил его в окошечко дежурный надзиратель. Люди вокруг Рональда зашевелились, первым вскочил и энергично устремился к параше в углу, при входе, худой паренек лет двадцати, Петя-физкультурник. В проходе между койками он старательно проделал несколько силовых упражнений физзарядки. Остальные вяло поднимались, готовились к совершению утреннего туалета, именуемого оправкой. Ощущение товарищества с ними усилилось при взгляде на лица: ни одно не отталкивало, не имело черт преступных. Люди как люди! Иные — бледны, худы, измождены, другие — посвежее, но печать беды — на каждом.
Быстрее, чем он ожидал, Рональд Вальдек сблизился с двумя-тремя соседями. Еще двенадцать часов назад он пришел бы в ужас от такого соседства: врач-убийца, злостный троцкист, антисоветчик... Подумать только!
Однако он уже достаточно познал реалии жизни, чтобы сознавать: не бывает у убийц, даже непредумышленных, столь ясного взора голубых глаз! Злостный троцкист оказался командиром взвода в артдивизионе, был добродушен и не высокоинтеллектуален, а москвич-антисоветчик имел от роду неполных 16 лет, звался Юрка Решетников и проникновенно читал пастернаковского «Лейтенанта Шмидта». Большая часть сокамерников считала тюремный срок неделями, некоторые — месяцами, и лишь «харбинцы» — а их в камере было четверо — сидели дольше. Но у всех уже выработалась неуловимая, а порою и явная ирония при упоминании обвинительных статей и сроков по ним.