ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая - Страница 90


К оглавлению

90

В следующем поколении Орловых, столь же счастливо одаренном, как и оба предыдущих колена, наследницей семейных традиций, центром и блюстительницей орловских лавров, азиатов и порядков сделалась «хранительница семейного огня», юная художница, ученый искусствовед и гостеприимная хозяйка классического московского мезонина, дочь Владимира Орлова — Шурочка, затмившая собственную очаровательную мать, свою тетку и бабушек.

Вот в этом доме, в этой семье, где по-родственному гостил и академик Александр Сергеевич Орлов, и куда в старину «без чинов» приходил Станиславский, верно даже сам Александр Николаевич Островский мог бы немало почерпнуть для языка русской сцены!

Возможно, еще глубже тронула бы русского драматурга благоговейная преданность его памяти и заветам в семье Герки Мозжухина. Отчим Герки Мозжухина, профессор Никодим Платонович Кашинцев, был основоположником отечественной науки об Островском, — драматурге, театральном деятеле, режиссере, критике, переводчике, актере.

Российская образованная публика, подчас излишне ослепленная блеском парижской комедии, миланской оперы, английской драматургии, далеко не вся и далеко не сразу постигла, чем обязана она перу и сердцу Александра Николаевича Островского. И уж вовсе далек от понимания был простонародный московский зритель при Островском, не читавший больших газет и журналов, но уже несколько приобщенный к театру. Этот-то пробел «самопонимания» у русских зрителей помогли восполнить труды профессора Кашинцева, его книги, лекция, статьи, выступления.

Рональд Вальдек проводил у Герки Мозжухина больше время, чем дома, на Маросейке. Никодим Платонович неутомимо водил мальчиков по старой Москве, посвящал в тайны ветхих домов Замоскворечья, заставлял вслушиваться в пение нищих слепцов на храмовых папертях, в причитания московских плакальщиц. Роня и Герка участвовали в заседаниях общества «Старая Москва», чувствовали себя в Малом театре как дома и чуть не ежедневно могли, хотя бы вскользь общаться со знаменитыми учеными, актерами, художниками, писателями, зодчими, от Н. Андреева и Аполлинария Васнецова до Собинова и Ермоловой. Смерть этой великой артистки в 1926 году, по силе вызванного ею в семье Кащинцевых-Мозжухиных горя, сравнима разве что лишь с гибелью Храма Христа Спасители, кончиной Есенина, расстрелом Гумилева, сносом московских седин и подобными актами большевистского убийства России. Кажется, тогда и появился в западной печати термин «культурбольшевизмус», как будто бы и не имевший отрицательного оттенка, однако, от этого слова у русского холодела спина.

Был у Рони еще один дружок и собрат по школьному классу, сынок табачного фабриканта. Осип Розенштамм. «Эллин во Иудее» — так звала его Ольга Юльевна, любившая этого мальчика.

Черт угадал и его, на беду, «родиться с умом и талантом в России». От того, что через сотню лет после этой горькой пушкинской фразы и на одиннадцатом году Осиной жизни, Россия сделалась советской, для самого Оси ничего не изменилось к лучшему. Едва ли не наоборот! Ибо он был евреем из московских двухпроцентников, стало быть, из состоятельных и упрямых людей.

Старая еврейская мама, интеллигентная, насмешливая и острая на язык, строго соблюдала традиции иудейства и даже квартиру подыскала поближе к синагоге в Спасо-Глинищевском переулке.

Весьма пожилой папа, инженер по профессии, сконструировал первые в России автоматы для изготовления папирос и стал совладельцем табачной фабрики. Однако несколько ранее, году в 1912-м, он неожиданным для всех образом, провел несколько месяцев в Десятом павильоне Варшавской цитадели, то есть в политической тюрьме, за излишнюю темпераментность в публичном изъявлении антимонархических чувств на еврейском митинге в Варшаве. Попал он в камеру, где содержался большевик Феликс Дзержинский, поражавший даже бывалых узников смелостью и требовательностью к тюремному начальству, правда, этому помогало дворянское звание, польский гонор, привычка повелевать. «Весьма порядочный и вполне приличный господин, к тому же понимает толк в нашем табачном деле», — так характеризовал Соломон Розенштамм Феликса Дзержинского по впечатлениям дореволюционным. После же революции, когда порядочный и вполне приличный господин Дзержинский, посадив половину акционеров фабрики, послал вторую половину на принудработы, Соломон Розенштамм, стоя по грудь в мокрой канаве, тяжко кряхтел, ворочал пудовой лопатой, почесывал вспотевшую под шапчонкой лысину и уныло приговаривал: «Нет, ну кто бы мог все это тогда подумать!»

Осина жизнь была априорно предрешена неудачным выбором родителей-лишенцев. После школы, оконченной блестяще, все пути к образованию были ему закрыты по классовому признаку. Шутка сказать — сын фабриканта! Лучше бы и вовсе не родиться! А родился-то он с талантом живописца и графика. Талант был велик, сомнений в этом ни у кого не было. А толку-то?

Влюбленный в импрессионистов от Манэ до Уистлера, бредивший таитянками Гогена, Осип Розенштамм пошел чернорабочим на строительство Центрального телеграфа, а вечерами усердно посещал студию художника Рерберга на Мясницкой. Он быстро стал любимцем метра (это был брат известного архитектора Ивана Рерберга, строившего здание Центрального телеграфа и отнюдь не подозревавшего, что подносчиком раствора работает у него любимый ученик брата!). Осю стали называть лучшей надеждой всей студии. Его экзаменационное полотно «Фауст и Маргарита» было представлено в Строгановское. Там поразились свежестью красок, оригинальностью замысла и силой чувства, однако зачислить в студенты не отважились. Тогда автор картины впервые задумался о смерти. Месяца за три до того он похоронил отца и на обратном пути с Дорогомиловского кладбища говорил Рональду Вальдеку:

90